Сегодня день смерти Генриха Бёлля (21 декабря 1917—16 июля 1985) писателя, переводчика, сценариста, лауреата Нобелевской премии по литературе (1972 год). В рубрике Игоря Померанцева Генрих Бёлль пишет о «Крутом маршруте», воспоминаниях Евгении Гинзбург.
В этой книге каждая строка говорит все и ведет в тот страшный и абсурдный космос, в архипелаг заключенных, который начинается от 130° восточной долготы. Эта книга рассказывает, она относится к категории «автобиографических романов», при этом слово «роман» в данном случае не означает чего-либо «выдуманного» — в книге нет ни одной, даже мельчайшей «выдуманной» детали — слово «роман» подразумевает структуру, организацию чудовищно большого материала жизненного опыта. Евгения Гинзбург не просто описывает голые факты или перечисляет даты, она вводит иное измерение: анализ и размышления об архипелаге абсурда в абсурдной стране, которая называется СССР. Еще один элемент книги, который я упоминаю не без колебаний, так к а к он может направить по ложному пути: напряжение. Это напряжение — не следствие литературных ухищрений, но сопереживания, соучастия, ибо с самого начала читатель спрашивает себя: Боже мой, как же эта женщина, в чьем двухтомном автобиографическом романе почти тысяча страниц, тысяча страниц о восемнадцати летнем пребывании в лагере и ссылке, вышла оттуда живой?
Хорошо бы перед чтением или во время чтения иметь под рукой атлас либо подробную географическую карту, чтобы хотя бы абстрактно представлять себе то пространство, где происходят события. Эта географическая подготовка необходима для «прочувствования». Западная Европа простирается приблизительно до 25° восточной долготы, Восточная Европа, вплоть до Урала, — приблизительно до 45 ° , и оттуда, где начинается пространство, которое мы называем Сибирью, еще почти 130° до крайней восточной границы, которая достигает Аляски. От Якутска, где начинается «Островная империя» лагерей, до противоположного края Архипелага еще около 60 ° , и хотя долготы в северном полушарии сближаются — я знаю это! — все же это пространство достаточно велико, чтобы Западная Европа могла в нем несколько раз раствориться.
Все это называется безбрежностью — словом, которое для нас, живущих почти впритирку, может звучать заманчиво, но на Архипелаге оно означает ужас и является синонимом затерянности. На карте Восточной Сибири можно увидеть только редкие пункты, наименования, поселки. Они расположены друг от друга дальше, чем Мюнхен от Кельна. Восемнадцать лет провела Евгения Гинзбург на этом Архипелаге. Она была одной из первых, кто рассказал о нем. Уже в 1967 году, после выхода в Италии, «Крутой маршрут» казался книгой, которая навсегда останется столь же «свежей», как и в дни ее опубликования. Тогда Евгения Гинзбург писала в предисловии, что содержание книги — «воспоминания простой коммунистки времен культа личности». Вскоре после убийства Кирова ее арестовали. И не потому, что она активно принимала участие в какой-либо акции протеста, но потому, что она не выступила против недавно арестованного вредителя, и этим не-выступлением доцент и редактор Е. Гинзбург заслужила «пожизненное» звание «известной террористки», позднее даже «участницы группового террора». С этих событий начинался 1-ый том «Крутого маршрута», за которым теперь последовал II-ой том.
Иов в женском обличье, Лазарь в женском обличье, Одиссей в женском обличье оказался во власти не волн, не капризов погоды, не бурь, не морских течений, не своевольных обитателей побережий, но был брошен в хаотически организованный океан безгранично бюрократического абсурда, в котором довольно часто жестокость системы удесятерялась из-за жестокости отдельного лица, которое повелевало. Но в той же системе — такова уж выгода случайностей, которые я хотел бы назвать судьбой — появляются и «ангелы в человеческом обличье», которым в конце концов обязана Евгения Гинзбург своим спасением.
Этот жизненный опыт относится к неправильно понимаемому «напряжению», которое лишь следствие того, что Евгения Гинзбург гениальная «рассказчица», и ей нет нужды что-либо придумывать, скорее наоборот: что-то опускать.
Хотя я знаю кое-что об Архипелаге ГУЛаг, ни на одно мгновение я не утрачивал интереса при чтении «Крутого маршрута». Возможно оттого, что эта удивительная женщина не потеряла чувства юмора. Оно не покинуло ее ни во время блужданий, ни во время пересылок — этих путешествий между адом и жалкими островками «рая». И это уже чудо! Еще одно чудо — и здесь можно только всплеснуть руками — это то, что сила и крепость духа, воля к жизни даже в самых безнадежных ситуациях не покидали ее благодаря поэзии. Как только Евгении Гинзбург выпадала минута покоя, минута, когда можно присесть, прилечь, перевести дыхание, к ней приходили стихи Ахматовой, Пастернака, Мандельштама, приходили романы, рассказы, вообще литература, все то, что русская женщина своей эпохи просто носит в себе. Это та собственность, которую нельзя конфисковать, которая пройдет сквозь все обыски. В лохмотьях, обессиленная, униженная, на рубке леса при — 49°, — а вечером в бараке, где, казалось, должно было бы говорить только о самом элементарном, о супе, хлебе, тепле, огне — стихи!
Относятся ли стихи к чему-то насущному для такого редкого сорта людей? После многочисленных встреч с советскими гражданами, заключенными и не заключенными, я склонен ответить «да». В Западной Европе к литературе относятся с некоторым легким пренебрежением, для Западной Европы литература располагается где-то между роскошью и пороком, во всяком случае она нечто лишнее.
Но для Евгении Гинзбург литература соседствует с самой жизнью. Литература была более, чем литературой для этой «известной террористки». Стихи стали знаком общности — не в смысле механического кода, но во всей своей полноте.
Встретившись после 17-летней разлуки с сыном Васей, Евгения Гинзбург читает ему ночью стихи, и он продолжает читать в том месте, где она остановилась. Благодаря этому мать «узнает» сына.
В воспоминаниях Евгении Гинзбург деликатно и в то же время вполне откровенно описан и проанализирован феномен, относящийся не только к жизни, но и к спасению жизни: любовные отношения внутри лагеря-архипелага. Эти «жизненные подробности» ничего не меняют в постоянном «присутствии ужаса», постоянной угрозе перемен и даже усиливают этот ужас. Всегда можно быть отправленным из лагеря Эльген (на якутском это означает «мертвец») , который сам по себе достаточно плох, в Мылгу, которая просто ужасна, а затем оказаться выше еще одной ступенью ужаса — в Известковой. В этом двоевластии абсурда и случая всюду подстерегает «инструкция», толкование которой открывает возможности для садизма, открывает новые неизмеримые пространства для ужаса. Таким случаем может быть и радиопостановка «Волк и семеро козлят», и дурной отзыв о нацизме — ведь идет только 1940-ой и для Советского Союза война еще не началась, и — в «прогрессивности» гитлеровского режима (то-бишь автострады, борьба с безработицей) до июня 1941 года сомневаться нельзя. Все всегда висит на волоске; радуйся синице в руке; твой дом — не крепость.
Восемнадцать лет жизни, от тридцати до пятидесяти, провела Евгения Гинзбург на Архипелаге ледникового периода. В течение этого времени умер в Ленинграде от голода ее старший сын Алеша, пропал муж, где-то жил, разлученный с матерью в четырехлетнем возрасте, сын Вася, которого она вновь увидела уже шестнадцатилетним. После упорной борьбы Евгения Гинзбург добилась для сына разрешения на въезд в Магадан. Васю привезли вольные. На квартире у вольных же, то ли знающих в чем тут дело, то ли нет, она встретилась с сыном. И юный Аксенов, столь же взволнованный, к а к и мать, прошептал ей: «Не плачь при них». Этим шестнадцатилетний юноша сказал больше, чем часто говорит целый роман. В этой фразе — его принадлежность. «Не плачь при них» — значит он был, как позднее скажет мать, из «наших», из «подпольного государства».
Это подпольное государство объединяет миллионы, паролем которых могло бы стать: «Не плачь при них». При ком же это нельзя плакать? Кто они? Запутавшиеся, не ведающие, сами споткнувшиеся; лишенные воображения, всегда верящие, что без вины никого не арестовывают; та всемирная масса, кого без обиняков можно назвать обывателями, мыслящими только своими кошелками и корзинками. Позже все они появятся в рассказах и романах Василия Аксенова, чья биография до восемнадцати лет описана в двух томах «Крутого маршрута». Это тот самый Вася, пестрый пиджак и дикая прическа которого, даже после восемнадцатилетнего пребывания в ледниковом периоде, так огорчают мать. Она сама узнает в себе «бывшую комсомолку». Но Вася, студент-медик, не расстается со своим пиджаком и прической. Они тоже — и здесь его не собьешь с толку — хоть и во-вторых или в-третьих свидетельствуют о «новых временах», которые Аксенов несколькими годами спустя выразит вместе с Евтушенко, Вознесенским, Ахмадулиной, Окуджавой, о тех «новых временах», которые заявили о себе в открытую и которые с последующим поколением Войновича, Корнилова, Владимова и других вновь были загнаны в подполье. Для такой строки как «не плачь при них» можно найти десятки толкований. Некоторые утверждения стоят того, чтобы их процитировать, к примеру, мысль о. том, что эгоизм страдания более объемлющ, нежели эгоизм счастливых, или, что еще важнее: «Нет, не только чужой, но и собственный опыт ничему не учит», или лаконично-меланхолическая фраза, брошенная Евгенией Гинзбург, когда ей пришлось волочить домой впервые напившегося после выпускного школьного вечера Васю: «классически-русская роль».
Затем невероятное, но все же предсказуемое: волна повторных арестов в 1949 году. Вновь, хотя десять, или шесть, или двенадцать лет отбыто и ты уже «освобожден» — допросы. Я могу себе только представить, какие горы досье пришлось транспортировать, сколько регистратур, регистраторов, чиновников, замов и всякой мелкой сошки должны были этим заниматься, и во сколько обходились все эти привилегии привилегированных!
Яков Михайлович Уманский, собрат Евгении Гинзбург по страданиям, составил схему «Социальное и политическое устройство Колымы». Он обнаружил десять различных сословий : «Зэка, бывшие зэка с поражением и бывшие без поражения, ссыльные на срок, поселенцы на срок и ссыльно-поселенцы пожизненные, спецпоселенцы-срочники и спецпоселенцы-беcсрочники. Здание увенчивали немцы-поселенцы-партийцы». Если бы Уманский включил в свою схему еще и сословия вольных, то вышло бы куда больше категорий.
Разобраться бы — пусть приблизительно — в набросках биографии врача Антона Вальтера! Он объединял в себе три смертельно-опасных, хотя и не террористических, свойства: немец, католик и гомеопат (понимай: мистик, почти шарлатан). И несмотря на это, его — именно его — приглашают в неотложных случаях к бонзам, страдающим чаще всего печеночными заболеваниями. Его эликсиры из растений, его настойки и корешки, которые он сам изготовляет, желанны и действенны. Он же несет в себе и другое противоречие: так как Вальтер слывет «хорошим человеком» и в то же время является немцем, то возникает вопрос, как может такой хороший человек быть немцем.
(Этот вопрос можно, конечно, перевернуть). Все это не укладывается в расхожие штампы, если даже задуматься над тем, что Энгельс и Маркс тоже, возможно, были немцы и писали по-немецки. Но нельзя же ожидать хотя бы минимума логики или хоть намека на здравый смысл от системы или порядка, при котором кто-то ошибочно попадает в морг, но оказывается настолько бессовестным, что не умирает, так что его можно обвинить и припереть к стене вопросом: что он, живой, искал среди мертвецов?
Так как сам я родом из «Отечества», которое милостиво дарит меня «родным языком», то мне не может не броситься в глаза, — как комета, которая вновь и вновь загорается на сумрачном небе, — что Евгения Гинзбург — ее имя оканчивается на «бург», но ее, еврейку, в начале войны сочли за немку, за что она понесла дополнительное наказание — что Евгения Гинзбург вновь и вновь говорит о стране, откуда она родом и к которой она устремлена, как о «Родине». И это слово ударяет в меня, вспыхивает во мне вновь и вновь и заставляет размышлять. Я не знаю, сделан ли уже сопоставительный анализ различий между немецки ми концлагерями и советскими исправительными (все же Евгения Гинзбург констатирует: «Нас не волокли в газовые камеры или на виселицы»). Я не могу позволить себе судить, где обращались «человечнее» — там или здесь. Возможно, слова «Отечество» и «Родина» могли бы послужить основанием для сопоставления и могли бы объяснить, почему книги об Архипелаге ГУЛаг более ценимы здесь, чем книги о концлагерях.
Я не хотел бы обойти молчанием того, что пишу эту заметку не только как современник, который благодарен за каждое свидетельство о веке, в котором живет, пусть даже это свидетельство неприятно «Отечеству» или «Родине». Мои строки — это также дань памяти умершей, которую я позволяю себе причислить к своим друзьям. Мы сидели с Евгенией Гинзбург друг против друга в Москве и Кельне. Я восхищался ее умом, а на меня испытующе смотрели ее глаза, в которых не угасал скептический юмор. Я пишу эти строки также для моего друга, писателя Василия Аксенова, которого я впервые встретил еще юношей, когда он после долгой разлуки увиделся со своей матерью и вновь расстался с ней. Эти строки посвящены также памяти еще одного человека, которого я никогда не знал, но с которым я так охотно познакомился бы : памяти врача Антона Вальтера.
Журнал «Синтаксис» N 8, (Париж. 1980 г.). Перевели с немецкого : О. Квиринг и И. Померанцев