Дарелл старший

Лоренс Дарелл

Сегодня —  день рождения писателя и поэта  Лоренса Дарелла, старшего брата писателя-анималиста Джеральда Даррелла. Игорь Померанцев перевел фрагмент из его «Александрийского квартета».

Английский писатель Лоренс Даррелл (1912-1990) — автор около тридцати книг: романов, эссе, воспоминаний, стихов. Родился в 1912 году в Индии. Почти всю жизнь провел в средиземноморских странах. Славу ему принесла тетралогия «Александрийский квартет» (1962 г.). Главный герой этой книги – город Александрия. Незримо и зримо в книге присутствует греческий поэт Кавафис, «старый поэт города».

Интервью у писателя я взял в 1983 году на юге Франции. Мы провели вместе почти три дня. Кажется, я был первым русским журналистом, разговаривавшим с Л.Дарреллом. Должно быть, поэтому он принял меня столь великодушно. Впервые интервью и перевод отрывков из «Александрийского квартета» были опубликованы в парижском журнале «Синтаксис» (№16, 1986), редактируемом М.В. Розановой. По-английски интервью опубликовано в сетевом журнале Zeitzug.

*****

ЛОРЕНС ДАРРЕЛЛ

ИЗ «АЛЕКСАНДРИЙСКОГ0 КВАРТЕТА»

Море сегодня снова волнуется, порывисто дует ветер.

Средина зимы, но весна толчками уже дает о себе знать. До полудня горячее небо цвета чистого жемчуга, сверчки по укромным уголкам, потом вдруг ветер, ворошащий огромные платаны…

Я сбежал на этот остров, захватив лишь несколько книг и ребенка, ребенка Мелиссы. Сам не знаю, отчего я выбрал слово “сбежал”. Жители деревушки в шутку говорят, что только больной забирается в такую глушь, чтобы подлечиться. Ну что ж, я и впрямь приехал сюда, чтобы — если угодно — подлечиться…

Ночью, когда ветер воет и ребенок спокойно спит в своей деревянной кроватке возле подвывающего камина, я зажигаю фонарь и обхожу окрестности, думая о моих друзьях, Жюстин и Нессиме, Мелиссе и Вальтазаре. Я возвращаюсь, перебирая звено за звеном железную цепь памяти, в город, где мы так коротко жили вместе, в город, для которого мы были флорой и который посеял в нас раздор, свой собственный раздор, который мы принимали за наш: в любимую Александрию!

Мне нужно было уехать так далеко, чтобы во всем разобраться. Здесь, на голом мысе, каждую ночь выхватываемый из мрака звездой Арктур, вдали от пропитанной известкой пыли тех летних дней, я вяжу, наконец, что никого из нас не следует осуждать за то, что произошло. Это город следует осудить, хотя расплачиваться должны мы, его дети.

Но что ж это, собственно, за город? Что заключено в слове Александрия? На мгновение перед моим воображением возникает тысяча истерзанных пылью улиц. Он принадлежит сегодня мухам и нищим, и тем, кому в радость быть среди них.

Пять народов, пять наречий, дюжина вероисповеданий, пять флотилий, рассекающих свои маслянистые отражения за портовой отмелью. Но больше, чем пять полов, и только греческому, на котором говорят простые люди, под силу различить их. Секс — прямо под рукой, он поражает разнообразием и роскошью.

Это место невозможно назвать счастливым. Символические влюбленные свободного эллинского мира заменены здесь чем-то иным, чем-то изощрённо двуполым, замкнутым в самом себе. Восток не способен находить радость в сладостной анархии тела, ибо тело для него уже пройденный этап. Помню, как однажды Нессим сказал — наверно, он цитировал, — что Александрия была гигантским винным прессом любви; ее выходцы были больными людьми, отшельниками, пророками — я имею в виду тех, для кого секс был глубокой раной.

Заметки перед тем, как приступить к пейзажу. Длинные полосы темперы. Свет, пропущенный сквозь лимонную зссенцию.

В воздухе висит кирпичная пыль, сладко пахнущая вечерняя пыль. Запах раскалённых тротуаров, погашенных водой. Легкие сыроватые облака, привязанные к земле и все же не щедрые на дождь. На все это набрызгать пыльно-красным, пыльно-зеленым, меловым, розовато-лиловым и разбавленным малиновым лаком. Летом морская влага наводит глянец на воздух. Все как бы покрыто клейкой смолой.

А после осенью — сухой, пульсирующий воздух, колкий, наэлектризованный, воспламеняющий тело прямо сквозь легкую одежду. Плоть оживает, рвется из-за решеток. Пьяная проститутка идет по темной ночной улице, роняя лепестки песни. Не в ней ли услыхал Антоний проникновенный напев великой музыки и потому навсегда отдал себя любимому городу? Сумрачные фигуры юношей начинают охоту на обнаженную плоть ближнего, и в маленьких кафе, куда Валтазар столь часто захаживал со старым поэтом города, мальчиков охватывает беспокойство и возбуждение, когда они играют в трик-трак при свете керосиновых ламп; они взволнованы сухим ветром пустыни — таким неромантичным и недоверчивым, охвачены волнением и поворачиваются вслед каждому незнакомцу.

Они задыхаются и в каждом поцелуе лета ощущают привкус извести… Я приехал сюда, чтобы заново воссоздать в мыслях этот город, его меланхолические районы, полные, как казалось одному старику, “черных руин” его жизни. Лязг трамваев, трясущихся по металлическим венам на пути к Мазарите сквозь йодистый воздух. Золото, фосфор, магнезия. Как часто мы встречались здесь. Тогда там стоял маленький раскрашенный лоток; летом на нем были разложены ломти арбуза и яркий шербет, который она любила. Конечно, она опаздывала на несколько минут — только-только, возможно, с любовного свидания в затемнённой комнате, о чем я старался не думать; но до чего она была свежа, юна, открытый лепесток ее рта прикасался к моим губам как само лето, которое невозможно утолить.

Память того, кого она едва покинула, еще была всецело поглощена ею, она еще словно была покрыта пыльцою его поцелуев. Мелисса! Все это казалось мне пустяками, когда ее гибкое тело опиралось на мою руку, а сама она улыбалась с бескорыстием и чистосердечием человека, у которого нет никаких секретов. Хорошо было стоять вот так, чувствуя неловкость и даже робость, учащённо дыша, зная, что хотим друг друга. Мы не нуждались в словах — довольно было губ, глаз, шербета, раскрашенного лотка. Стоять, не чуя под собою ног, сомкнув пальцы, и глотая насквозь пропахший камфарой полуденный воздух — часть этого города…

Покою этих зимних вечеров ведут счет лишь одни часы: море. Его глухие толчки в мозгу — своего рода фуга, на которой держится написанное мной. Пустопорожние каденция морской воды, зализывающей собственные раны, ярящейся у входа в гавань, кипящей близ этого заброшенного берега — пустого, всегда пустого под присмотром чаек: белых каракулей на сером, пожеванных облаками. Если порой и появятся паруса, то лишь затем, чтобы тотчас исчезнуть, еще до того, как берег бросит на них свою тень. Обломки потерпевших крушение судов выносятся на побережья островов, на эти последние корки, обглоданные погодой, застрявшие в голубой пасти воды… как не было!

Когда я впервые встретился с Жюстин, я был почти счастливым человеком. Как раз тогда я внезапно почувствовал близость к Мелиссе — близость тем более изумительную, чем нежданней она была. Чем я ее только заслужил? Подобно всем эгоистам, я не выношу одиночества; в самом деле, последний год холостяцкой жизни сделал меня просто больным. Из-за семейных неурядиц, вечной нехватки денег, пищи, одежды я впал в отчаяние. Я также болел из-за тараканов, превративших квартиру, где я жил, в свое пристанище. Квартиру же убирал одноглазый бербер по имени Хамид.

Мелисса взяла меня не тем, что обычно приписывают возлюбленным — обаянием, необычайной красотой, умом — вовсе нет, скорее тем, что я назвал бы милосердием — в греческом смысле этого слова. Помню, как, бывало, видел ее, бледную, почти тощую, в поношенной шубке. Она выгуливала собачонку по зимним улицам. Ее чахоточные руки были испещрены венами. Что еще? Брови, необычно заостренные кверху, отчего красивые, бесстрашные глаза казались еще большими. Я встречал ее ежедневно из месяца в месяц но эта неяркая, даже бесцветная красота не вызывала во мне никакого отклика. Изо дня в день я проходил мимо Мелиссы, направляясь в кафе “Аль-Ахтар”, где меня ожидал со своими “инструкциями” Валтазар в своей черной шляпе. Мне и в голову никогда не приходило, что я стану ее любовником.

Я знал, что когда-то она была натурщицей в одном ателье — незавидное занятие — а ныне работала танцовщицей, и что она была любовницей старого меховщика, грубоватого и вульгарного городского торговца. Я набросал эти строки, чтобы как-то удержать целый кусок моей жизни, обрушившийся в море.

Мелисса! Мелисса!

Я возвращаюсь в те времена, когда дня нас четверых видимый мир едва ли существовал; дни были просто промежутками между снами, промежутками между чередующимися ярусами времени, поступков, напряженных переживаний…

Потоком ничего не значащих событий, на ощупь продвигающихся вдоль кромки мертвой реальности — вне погоды, атмосферы и настроений — ведущих нас в никуда, не требующих от нас ничего, кроме невозможного — вот чем мы должны были быть. Как сказала бы Жюстин, мы попали в луч воли, слишком сильной и слишком целеустремленной, чтобы быть человеческой — в гравитационное поле, в которое Александрия втягивает тех, кого сама избрала…

Шесть часов. На привокзальном пятачке мельтешенье фигур, облаченных в белое. Магазины на Rue des Soeurs, как легкие, то вдыхают, то выдыхают покупателей. Бледные, тянущиеся лучи послеобеденного солнца лежат на плавных изгибах Эспланады, и ослеплённые голуби, как кольца, вырезанные из бумаги, подымаются над минаретами, чтобы подхватить крыльями последние угасающие лучи. Звон серебра на прилавке менял. Железная ограда банка еще так горяча, что к ней не возможно прикоснуться. Цокот лошадиных копыт; экипажи, везущие чиновников в фесках, похожих на цветочные горшки, в прибрежные кафе. Эта пора, когда я перехватываю с балкона ее неожиданный взгляд, для меня невыносима. Она праздно идет по направлению к центру города в своих белых сандалиях, еще полусонная. Жюстин! Морщины города разглаживаются, и он всматривается, прищуриваясь. На мгновение город забывает про плоть, сросшуюся с тряпьем: из бокового переулка, где расположена бойня, доносятся, перекрывая вой и мычанье скота, обрывки гнусавой дамасской песни о любви, пронзительные ноты, словно издаваемые расплющенным носом.

Усталые мужчины снимают с балконов тенты и, моргая, глядят на тусклый горячий свет; усталые мужчины, эти привыкшие к полумраку и страданию цветы, мечущиеся в путах снов на своих безобразных постелях. Я тоже стал одним из этих бедных служителей совести, гражданином Александрии.

Она проходит мимо моего окна, удовлетворённо улыбаясь чему-то своему, чуть помахивая маленьким красным веером. Быть может, я больше никогда не увижу этой улыбки, потому что на людях она только хохочет, показывая великолепные белые зубы. Но в этой печальной мимолетной улыбке угадывается нечто такое, о чем никто и не подозревает: печать озорства.

Другим кажется, что в ее характере есть что-то трагическое, что ей не хватает чувства юмора. Но улыбка, которую я не могу забыть, заставляет меня сомневаться в этом.

Улицы, берущие начало у доков, обшарпанные, подгнившие контейнеры домов, дышащих друг другу в рот, накренившихся. Затенённые балконы, кишащие крысами и старухами, волосы которых пропитались кровью клещей. Шелудивые стены, пьяно пошатывающиеся с боку на бок. Черная лента мух, липнущая к губам и глазам детей; влажные бусины мух повсюду.

Стоит их тельцам прикоснуться к старой клейкой бумаге, висящей в проемах лиловых дверей киосков и кафе, как она ломается. Запах взмокших от пота берберов напоминает запах истлевших ковриков, которыми устланы лестницы. И надо всем – шумы улицы: лязг и звяканье водоноса Саиди, гремящего железными тарелками, чтобы возвестить о своем приходе, лязг, на который никто не обращает внимания и который порой заглушает гул голосов.

Підтримайте нас, якщо вважаєте, що робота Дейли важлива для вас

Возможно вам также понравится

Залишити відповідь

Ваша e-mail адреса не оприлюднюватиметься. Обов’язкові поля позначені *